У каждого из нас есть в памяти люди, которые оставили свет на Земле, о которых мы вспоминаем с любовью и нежностью.
И снова память уносит меня в далёкое детство, когда я приезжала на каникулы к бабушке в родную деревню Карботку. Бабушка ждала меня каждый день, поглядывая между делом в окно, через которое виднелся маленький участок поля, где была тропинка, соединяющая Кузьминку и Карботку. По этой тропинке жители деревни ходили каждый день на работу и по делам, приехавшие в деревню гости тоже шли по ней, потому что другого пути не было. Точнее он был – берегом, вдоль канала, но пройти там было непросто, особенно после дождя, и поэтому все выбирали более привычный и надёжный, пусть и более длинный путь.
И вот однажды иду я полем с большим коричневым чемоданом, в котором лежали наряды, сшитые мамой на всё лето, а навстречу мне уже бежит моя бабушка Шура в белом платочке! Трава высокая, ещё не скошена, бабушка машет руками и радуется, что узнала через окно внучку и не ошиблась! У обеих сердце готово выскочить от нахлынувших чувств!
Такая встреча случилась всего один раз, поэтому, наверное, и запомнилась…
А ещё вспоминается мне бездомная старушка Маша Дуловская, которая приходила в нашу деревню каждое лето. Бабушка, едва завидев её, бежала ставить самовар. Все звали старушку просто Машей, и взрослые, и дети. Какая была у неё настоящая фамилия, не знаю, а Дуловской её звали потому, что она была родом из деревни Дулово, что в двадцати километрах от Кириллова.
Маша останавливалась у нас с ночёвкой, потому что на следующий день шла в Покровскую церковь. Обычно это было перед каким-нибудь православным праздником. Маша знала дома, где её пускали переночевать, – к тем людям и шла, остальным не докучала, была скромной, неназойливой. Бабушка всегда была ей искренне рада, сажала за стол, кормила и поила чаем с тем, что было в запасе. Иногда это были свежие пироги или рогульки, а иногда сухари из пирогов, которых напекла по случаю слишком много. Чтобы они не заплесневели, она сушила их в русской печке, а затем подавала к чаю приговаривая: «Всё вкуснее, чем покупной батон-то!»
Конечно, вкуснее – с этим никто не спорил. Чаще всего сушёные пироги были с голубикой или черникой, а были и простые, смазанные сметаной и посыпанные сухарями.
Маше нравилось останавливаться у нас, а я любила расспрашивать её обо всём, что мне было интересно. «Маша, а сколько тебе лет?» – допытывалась я. «Не зна-а-ю», – бесхитростно отвечала она. «Как не знаешь? А когда же ты родилась?» – не унималась я. «А когда крендели пекли», – отвечала она, улыбаясь мне во весь свой беззубый рот.
Глаза у Маши были голубые, добрые и открытые, без прищура. Я пыталась представить её молодой, и почему-то мне казалось, что в юности она была очень красивая. Маша считалась хоть и старше моей бабушки, но кожа на её руках была молодая, гладкая, совсем без морщин. При ходьбе она прихрамывала на одну ногу, и когда я спросила у неё, что же случилось, она ответила, что «в молодости качалась на качУлях, упала и повредила колено». Трудно представить, но это колено выворачивалось у неё в обратную сторону, и на мой вопрос: «Маша, а как же ты ходишь-то? Тебе ведь, наверное, очень больно?» она ответила: «Дак я уже привыкла, беру вот так вот и разворачиваю его за день по десять раз к ряду, да и дальше иду».
Весь свой нехитрый гардероб она носила на себе: и плащ, и пальто, и много чего ещё. Помнится, что заходя в дом, она всегда загадочно улыбалась, пряча руку за своей спиной, а потом резко выставляла её вперёд. В руке был букет полевых цветов. Мы радовались и благодарили её, а уж она-то как была рада, что у неё получилось сделать нам приятное.
Она никогда ни на кого не обижалась, не жаловалась, никого не обсуждала. Казалось, что она всем довольна и абсолютно счастлива, да, собственно, это так и было. «Блаженная» часто называла её моя бабушка…
Однажды она решила подарить мне красивую жестяную баночку из-под чая. Баночка мне очень понравилась, но я боялась брать её, понимая, что у Маши и так-то ничего нет, а я, получается, заберу последнее. Однако бабушка разрешила мне принять подарок, раз он сделан от чистого сердца. Я очень берегла красивую коробочку и хранила в ней свои детские «драгоценности».
А ещё мне запомнилось, как она рассказывала нам, что недавно смотрела по телевизору «комедь», названия которой не запомнила. Судя по всему, фильм ей очень понравился, и когда я попросила рассказать отрывочек, она охотно согласилась. «Посадили эту бабу с пареньком в бочку, закрыли крышку да и сбросили их в море», – буквально заливаясь безудержным хохотом, рассказывала она. Смеялась Маша громко, по-настоящему искренне, до слёз! Сразу стало ясно, о каком фильме шла речь, только мне было непонятно: почему же она смеётся? И почему пушкинская «Сказка о царе Салтане», по её мнению, «комедь»? Но спросить её об этом я как-то постеснялась.
А ещё мне нравилось, когда она называла привычные для нас предметы другими словами… Например, мармелад она называла дрыгалом. Многое, конечно, с годами уже забылось, но очень хорошо помню один день, когда в очередной раз Маша пришла к нам и, получив приглашение к столу, стала не спеша вынимать из своего мешочка нехитрые угощения, доставшиеся ей, вероятно, от предыдущего ночлега. Бабушка принесла самовар и только что испечённые пироги. Налила всем чай, и мы приступили к трапезе.
В тот день с нами ещё был мой брат Пашка. Мы дружно пили ароматный чай с пирогами, а Маша, между тем, продолжала доставать из своей котомки всё, что было припасено к чаю. В основном это была растаявшая карамель в фантиках. Она разворачивала конфеты и клала их в чай, прополаскивая прямо в чашке все фантики от растаявшего повидла. Цвет чая на глазах менялся, и смотреть на это было не очень приятно, но мы сидели тихо и наблюдали, что будет дальше. Вдруг она достала две маленькие рыбки (сайки) и тоже положила в чай. Бабушка, не выдержав, прервала молчание и сказала: «Маша, да пей ты чай с пирогами-то! Не надо больше ничего доставать!» «И правда, Шура! – будто очнулась та. – А будет и грЕзь пить, куда можно это всё вылить?» Бабушка дала ей другую чашку, и чаепитие продолжилось.
«А Маня-то Зорина богатая! Вон на окне-то камераль стоит», – сказала Маша, отпивая чай из блюдца. Мы, услышав новое слово, быстро развернулись к окну тёти Маруси Зориной, которая жила по-соседству, но ничего незнакомого на её подоконнике не увидели. Молча и вопросительно стали смотреть на Машу. Маша, почувствовав, что сказала что-то не то, стала прятаться за самовар и, как бы оправдываясь и давая нам шанс пошевелить своими мозгами и вспомнить, как называется этот предмет, сказала: «Нуууу в котором вода-то стоит до утра…» Бабушка Шура ещё раз пристально посмотрела на окно тёти Маруси Зориной и важно сказала: «А-а-а-а-а-а, это же тормоз!» Пашка громко фыркнул так, что весь чай у него изо рта вылетел наружу, я тоже больше не могла сдерживать смех. Смеялись в результате все долго. Смеялись по доброму и от души, поняв, что Маша имела в виду обыкновенный термос.
Приехав на следующий год в Карботку, я первым делом спросила у бабушки про Машу. «Нет, – показала головой бабушка. – Не бывала она у нас нонче. Говорят, зимой замёрзла где-то по дороге». Я тут же живо представила, как Маша лежит, припорошенная снегом, забытая всеми и никому не нужная. В душе что-то защемило, и я про себя подумала, что по сути-то мы и не знали о ней ничего толком, но в памяти моей она почему-то оставила светлый и тёплый след…
Стоял август, летние каникулы подходили к концу. И вдруг однажды заскрипела калитка и в заулок нашего дома зашла Маша Дуловская, привычно пряча за спиной букетик полевых цветов.
«Маша, здравствуй! – обрадованно кинулась ей навстречу бабушка. – А нам сказали, что ты замёрзла!» «Оттаяла я, Шура», – смеясь, отвечала она удивлённой бабушке. И снова самовар и всё, что было, бабушка метала на стол, а Маша между тем рассказывала нам, что с ней произошло. Оказывается, у неё был родной брат, которому все стали говорить, что, дескать, как такое могло случиться, что он живёт припеваючи, а сестру по миру пустил? Засовестился брат и позвал Машу жить к себе в дом.
Рано утром брат с женой уходили на сенокос, а Машу попросили сварить овсяный кисель. «И вот, Шура, конечно, я пообещала, что сварю, а сама не знаю, с чего и начать, – сокрушённо призналась Маша. – Накрошила в этот кисель морковки, свёклы, картошки и поставила в печку. На другой день попросили поставить самовар к их приходу, ну я его и поставила. Разожгла, а воды не налила – забыла. И самовар сгорел. А ещё невестка купила килограмм масла и велела его растопить, так я его, Шура, и растопила. И растеклось это масло по всей печке…»
Бабушка слушала Машину исповедь очень эмоционально. После каждого её прокола поднимала руки вверх, с силой шлёпала себя ладошками по коленям и, качая головой, говорила: «Ой, ты – нам ты, ой, ты – нам ты!», что в переводе означало: «В своём ли ты уме иль совсем без ума?» «Вот, Шура, потом мне и сказали, чтобы я шла туда, откуда пришла. И я на них не в обиде. Что поделать, если я такая неумёха! Нельзя мне одной в доме жить, ой, нельзя!» – вынесла сама себе приговор Маша.
Это была последняя наша встреча с Машей Дуловской. Что с ней стало дальше, мне неизвестно, но в памяти до сих пор живёт её светлый образ, немного чудаковатый и одновременно печальный. Почему она запала мне в душу, почему мне приятны эти воспоминания? Да, наверное, потому, что они связаны с моей горячо любимой бабушкой, Александрой Фёдоровной Шестихиной, рядом с которой прошло всё моё детство.
Т. СЕМЕНОВА
Фото предоставлены автором